Самая длинная литературная фраза

Самая длинная литературная фраза представляет собой рассказ, опубликованный в газете «Криминальный вестник Санкт-Петербурга» в июне 1997 года (№ 22-23, с. 12-13) под названием «И разревусь от счастья у могилы».

 

Длина фразы: 2669 слов, 16647 знаков (с пробелами)

Автор: Голядкин Геннадий г. Санкт-Петербург

 

Фраза:

 …вот-вот разревусь — хотя, собственно, с чего бы мне реветь, если все обернулось так, что никому ничего и говорить-то не надо, и в милицию не надо, и маме рассказывать — ведь расскажи, даже и не все если, а только самое-самое начало — и то никогда потом веры ни в чем не будет  — ни учителям, ни ребятам-одноклассникам, ни мне, ни самой себе: в каждом парне и мужчине мама начнет видеть насильника и похабника, в каждой женщине и подружке — развратницу и проститутку, и все-то плохими станут, и ничего хорошего ни в одном человеке она не увидит никогда, хотя хороших-то больше, и сильнее они, и справедливее, и честнее, просто плохое заметнее, как грязное пятно на белом платье — в каком бы месте ни сидело, все равно заметно, все равно все платье надо стирать… “чистота  — чисто “Тайд” — так, что ли? или — “чисто, кристально чисто”… это какой порошок рекламируют? …это там, где капитан и матросы… да, “Дуся”… тоже мне, назвали …впрочем, если бы “Алисою” назвали, наших алисоманов задразнили бы — зато на День армии был бы смешной подарок для них: представляю, входят Семка и Никита в своих кожаных куртенках, а у них на партах по пачке порошка с Кинчевым… который стоит возле стиральной машины и отжимает памперсы… или “каждый день я с “Кэфри”!”, или …да и так мама о чем-то догадывалась, ну и пусть, теперь никто ничего не докажет, никто ничего… сейчас разревусь-таки, а мне нельзя-нельзя-нельзя, закусить губу, отвернуться, дескать вид, что просто распереживалась, потому что на похоронах впервые в жизни, и кому только в голову взбрело тащить школьников на похороны — ну сдали по тысяче на венки — и то сколько много, если на все-то купить… венок-то, интересно, сколько стоит? — немного, не полмиллиона же —на полмиллиона можно целый десяток купить, наверное, или нет, это, похоже, маленькие будут очень, а тут вон какие здоровые — от коллектива учителей, от школьной сборной, от родителей — ох, Господи, у него же еще и родители живы, оказывается — где они, интересно, стоят — да вот они, бабулька вся в черном, и шляпка с вуалеткой, как из фильмов про старинную жизнь — есть же у кого-то время смотреть эту дребедень — лучше бы Олимпийские игры проводили каждый год, чем деньги на эти сериалы дурацкие тратить: в них все равно чепуха вечная… то какой-то внебрачный ребенок рождается, то любовь, то кто-то умирает — но ведь умирают и в жизни, правда? — вот он лежит, мертвый… сейчас разревусь… мать его не плачет, а жена вот плачет, а наши парни из баскетбола дурака валяют — смешные такие в галстуках , Сифон один чего стоит — такому галстук как корове седло, а пиджак, наверное, последний раз в пятом классе надевал: руки из рукавов на полкилометра выглядывают — конечно, ему лучше в спортивной форме, на площадке его дебильность не так заметна, потому что носится как угорелый, на скорости лица не видно, да там у всех на трибунах такие лица —фанаты, блин!  — но в классе его незаметно, даром что под сто восемьдесят — тихий как мышка, его Валерий Васильевич всегда защищал, гордость школы! надежда района! —подумаешь, надежда, зато идиот снаружи и внутри, самая ему подходящая работа гробы на кладбище таскать — денег будет хоть жо… говорила же сто раз — не ругайся, не ругайся, не ругайся… ерунда всякая — звезды российского спорта, по ним равняется молодежь! — не дай Бог по таким равняться — может там, наверху, действительно все такие правильные и светлые, но тут, внизу, грязь, грязь, грязь — пот и грязь, злость и кровь — никакой “Ариэл” не отмоет: трезво посмотреть — какая там спортивная дисциплина, это все слова и слова, вон наши парни из сборной дымят не стесняясь, даже Роман Артурович в туалете за курение не гонял, они всех гоняли, а сами могли и выпить — на Восьмое марта как под лестницей нажрались, Терминатор все облевал, а Валерий зашел к директору — все, никто ничего не  видел, не слышал, не знает, как будто так и надо, этот Роман Артурыч и сейчас делает вид, что ничего не случилось, а на самом деле развалится теперь сборная, и не только по баскету, но и наша легкоатлетическая — зачем девчонок-то сюда — плакать, что ли? — да они и не плачут, если только я, но я держусь, не реву, волю в кулак — и через тернии к звездам, через … куда? — к слездам? — никто не плачет, смотри же, никто, одна ты нюня, а почему это никто, когда кто! — кто же эта кто? — эти кто? — и кто же эти “кто”? — не видишь? — видишь, Танька из “Б” ревет как белуга, а ведь здоровущая девчонка, ядро толкает, нервы железные должны быть, так? — не так? — неужели настолько жалко? — у меня причина, о которой никто не знает, но даже если и не знает, от этого она не перестает быть причиной…, что за чушь, Господи, и Наташка плачет, и Верка… и не прячутся… и только я одна такая… суровая… они жалеют Валерия — как географичка и Марьяша-историчка — да что они все, с ума посходили, жена так по нему не плачет, просто стоит смурная, а дети и вообще веселятся, землей бросаются, дурачки, все трое улыбаются — интересно, значит, у него трое детей — дети свои родные смеются, а чужие, по сути тетки и девчонки в голос ревут, не останавливаются, будто это их муж, будто это их любовник — их любовник? — их любовник! — так или не так, не так или так — их любовник — любовник их — любовник этот у всех у них один, ах, вот почему, вот как Артурыч сделал, ненавидел он Валерия, потому что сам дохляк дохляком, подленький и мерзкий, хотя с виду и грозный, а Валерий ему ровесник был, да ведь Танька дочка Артурыча, что ж, Валерий Василич, с ума, никак съехал — дочку директора … это самое… а ведь всерьез Танька плачет, наверное, долго с ним жила, это только я дуреха, в гордость российского спорта верила, потому-то ни в лагеря спортивные, ни на соревнования — никуда, а Танька уже КМС, и ведь этим летом должна была на мастера пойти, потому, видно, Роман Артурыч и терпел, хотя узнай всю правду — мигом бы вылетел Валерий из школы, если раньше в тюрьму не сел бы, а сел бы, точно, если б не я — ну, точно разревусь, а платок забыла, ну что ж, буду рукавом — и не заплачу, ни за что, ни за что — меня Бог простит, я плохого не хотела, это он сам виноват — рыжий да красный человек опасный, это и про него тоже, потому что обманщик, предатель, изменщик, этим-то хорошо — они вон какие здоровые, а я маленькая, у меня только ноги сильные, и они болят по ночам, потому что бегать нужно, а я уже не выбиралась на трассу больше недели, если бы не это, я бы, наверное, сегодня опять бежала бы эту проклятую пятикилометровку — тропинка, кусты по краям, лепешки эти коровьи — не вляпаться бы! — и на холмик, и вниз, и через прогалину, и через перелесочек, и вот уже мой клен виден, и по его семафору я ориентируюсь — ветка как рука протянулась над поляной — я до этого клена и вокруг него уже за два года тренировок тропинку протоптала — добежишь до него, задыхаясь, обхватишь ствол ладонью — и назад, не теряя скорости, не теряя дыхания, и снова все то же, но в обратном порядке, и  до Валерия — а он кричит время, глядя на висящий на желтом шнурке секундомер, и гонит назад — еще один круг до клена и обратно — вот такие мои километры, вот такие трудности-сложности, которые и не кончаются никогда — “цигель-цигель, ай-лю-лю!”, и еще раз после отдыха и упражнений — и одна, и с другими, и с ним, и без него — сколько раз я хлопала ладонью по этой ласковой коре, отмечая очередной километр с четвертью, сколько раз плакала или злилась возле него — быстро успокаивалась, и становилась увереннее — потому что знаю один секрет, чтобы себя в порядок привести, сосредоточиться, успокоится и перестать нервничать — надо просто приложить обе ладони к стволу и постоять так,  впитывая в себя  излучаемую этим деревом энергию — теплую, нежную, сильную, которая откликается на все твои горечи и несчастья, которая теплыми красными шариками пульсирует между кожей ладоней и корой — и все страхи уходят, и ты становишься сильнее, и увереннее, и крылатей — и можешь взлететь — и летишь, летишь эти проклятые и счастливые километры, бросая их под кроссовки, назад, назад — и остываешь на финише, вдыхая горячий воздух, которого всегда почему-то мало и который не лезет в легкие — и все же разрывает их колючим комком, как… ну и что ж, что заплачу, просто я вспомнила, как он меня — и ведь специально прогнал два раза подряд, чтобы выдохлась, чтобы ни о чем и думать не могла, кроме колючих комков воздуха, продирающихся в легкие, пытаясь отдышаться, прислонившись к дереву моему — и вечером там, за речкой, никого  не бывает, а он знал про это, и сделал, сдернув одним рывком и треники, и трусики; а я глотала воздух — злой, колючий, и кровь молотила по вискам — ни пробежаться, ни походить просто даже сил не было — только отдышаться тут, у дерева — и сквозь буханье пульса ощущение прохлады на обнаженных почему-то ягодицах — и сразу боль (о, какая боль!), и: “стой, как стоишь”, и словно вата в ушах, бессилие физическое и душевное: вот тебе капитан Грэй! — и теплая струйка по ногам, сразу же становящаяся холодной под ветерком, и больше ничего — лишь ощущение несмываемой грязи, потерянного детства, и плач у клена под свежее воспоминание о животных его вздохах и криках за спиной, об ощущении чужого и огромного внутри себя, в запретном месте, до которого и сама-то лишний раз боялась дотронуться: совсем не потому, что противно, а потому, что нельзя, что надо сберечь это для него, для принца, для Грэя — а Валерий хоть и ничего (был — до клена! — был — до  смерти!), но это Учитель, это Тренер — но не Он, не Жених нареченный, не Муж, судьбой назначенный, хотя и успокаивал, и запугивал, и обещал чуть ли не завтра мастера спорта, спортлагерь и соревнования республиканские, и говорить ничего никому было нельзя — и я молчала, и только плакала тайком, бегая к милому деревцу своему, под которым из меня-Девушки силком сотворили меня-Женщину, женщину-несовершеннолетку, хотя Светка из “В” в тринадцать лет родила; об этом все девчонки шептались и все родители знали, а делали вид, что Светка просто перевелась в другую школу, потому что переехала из нашего района и туда ей ближе, а девчонки специально ездили проверять и видели ее мамашу с коляской, а Светка в подъезде с большими парнями курит и лапают ее все кто ни попадя, а она только хихикает — ей, наверное, нравится, а для меня каждая тренировка за рекой с того раза мучением стала, потому что я знала, что последует за этим: всегда одно и то же — обопрись о дерево, приготовься, сейчас станет хорошо, но хорошо — это ему было, а для меня каждый раз хоть вешайся, и хотела уже чего-нибудь наглотаться, в самом деле, да мать жалко, и отца, хоть и пьяница он, и пусть такой боли, как в первый раз, больше не было, но и хорошо тоже не было никогда — наверное, у всех так, наверное, так надо, лишь одно непонятно — почему все говорят, как это замечательно, раз это просто никак, если не заглядывать в заплеванную до донышка душу — просто стой, терпи, слушай тяжелое дыхание и держи вес мужского тела, толкающегося изо всех сил, постепенно ускоряющего толчки и в конце оглашающего темнеющий лес торжествующим ревом самца-победителя, который, похоже, действительно получил наслаждение, а потом, забыв о тебе, охватившей ладонями кленовый теплый ствол и шепчущей проклятия и жалобы, крутит себе солнышко на ветви-турнике, подъем переворотом, стойку на руках, будто и не было ничего, будто то, что свято, скрыто, запретно — всего лишь физкультурное упражнение из комплекса, обязательное для выполнения, а не священный акт любящих тел — какое там “любящих”! — любил он только себя самого, а все мы, девчонки-спортсменки, были для него средством продемонстрировать самому себе собственную свою мужественность, как будто неуверен в себе он был, как будто душа его была гнилой, без опоры — впрочем, наверное, так оно и было, иначе почему он в спортзале ночевал, бульонными кубиками завтракал: ученики (тем более ученицы) — не слепые ведь, соображают кое-что, не дурачки-первоклашки, которые верят в то, что их учитель — самый умный и самый добрый человек после мамы, нет, они разбираются, кто есть кто, оценивают профессионализм, отношение к ученикам, отличают пародию на демократию и показную строгость, знают, кому можно доверять, а кто стукач — все знают, и можно даже сказать, что класс — это бог учителя, все ведающий и все знающий о тех, кто вроде бы стоит над ними, а на самом деле зависит от них, даже если это учитель физкультуры, урок у которого раз в неделю, плюс необязательные, но любимые (когда-то любимые, теперь ненавидимые!) тренировки-пробежки и комплексы, комплексы и пробежки — с ускорением, во всю силу, еще раз для практики, ну еще раз, пересиль себя, соберись, время — и каждая десятая секунды твой личный враг, а их так много, и ты окружена ими, но не побеждена: мы еще поборемся! — и борешься с каждой по отдельности, забыв об уроках, которые наскоро читаются заполночь, переписываются полупонятным корявым почерком с не понятными себе же самой сокращениями перед занятиями, это шпоры, которые тоже переписаны с ошибками, это четвертные и районные контрольные, когда спасаешься только благорасположением соседки-отличницы, голгофа стояния у доски, когда злишься на весь свет за нерешающееся уравнение, когда спиной ловишь шепот с последней парты и чудом угадываешь, зло стуча (чтобы мел крошился!) по доске — и только одно есть, чему доверяешься, что не предаст — не дневник, потому что дневник — предатель: мать все время повторяет, что грех читать чужие письма, а сама сует нос в мой дневник, где то, что не касается никого — и только деревце мое, клененочек мой, алый весной и осенью, не подведет-не предаст — ему я плачусь, с ним советуюсь, его прошу о помощи — а что вы думаете, помочь не может? — может, еще как! — и вот пример: рыжий Василич, муж самозваный, насильник проклятый, наказать которого я просила Бога — но он не наказал, просила Дьявола — и он не услышал, просила клененочек мой — а он вот услышал и понял, и помог, частью себя пожертвовав и за меня поруганную отомстив, когда… тогда, в последний раз дважды… дважды меня… больно… не туда, куда всегда… о как я… я молилась ему, Дереву моему, как иконе, как божеству и просила — не надо мне ничего — ни КМС, ни мастера, ни летнего лагеря, ни республиканских соревнований — все согласна потерять, даже спорт оставить совсем, бег мой любимый и ненавидимый — лишь бы никогда, никогда, никогда такого унижения не испытывать, такой боли и такого позора — а Василич только посмеялся, похлопал по заду, грудь помял и на турник свой кленовый — и мольба моя дошла, и помогло мне деревце: как в кино замедленном, как-то сразу, обломился беззвучно сук, когда он стойку на руках делал, и вниз опал вместе с мучителем моим, у которого торжествующая довольная ухмылка (ах, какой я спортивный, какой я мужественный и сильный!) не пропадала до самой земли — и только два звука царили во всем мире, два хруста: хруст обломившейся ветви и следом (еще не успел растаять первый) второй, тихий и зловещий; и ведь начал Василич группироваться, спортивная реакция сработала, да только сыграл свою роль фактор неожиданности, расслабленности (и все же!), усталости — и чего еще там? — да, везения; но моего, не его везения — и он не успел отпустить этот сук (спасительный обломившийся сук), о который и ударился теменем, и второй хруст раздался: сладостный и освобождающий хруст ломающихся шейных позвонков — и я даже не заплакала, лишь смотрела на него отрешенно и непонимающе, на его неестественно вывернутую голову, а руки мои сами нащупывали у земли стянутые еще им — живым — трусы и треники, и еще его семя теплело  внутри (он не пользовался резинкой и не боялся, что кто-то из девчонок забеременеет — почему, интересно?), а у самого было трое детей (его ли?), и я ушла — боясь отвернуться от него, торжествующе улыбающегося свернутой на сторону головой — боялась, что пошутил, что сейчас встанет и засмеется: мол, как я тебя? — и скажет: встань-ка, как обычно — и снова, и снова… но, может, он встанет сейчас — из гроба, что стоит на двух табуретках, и скажет: здорово я пошутил, ребята? — и тут же, при всех, обернется ко мне — встань-ка, как обычно, обопрись на мой гроб, и увидишь, какое чудо я припас для тебя, тебе еще никогда не было так хорошо (а про себя усмехнется: “так больно!”), — но этого не будет уже никогда, никогда, и пусть ревут девчонки, и пусть рыдают наши одинокие училки — географичка и историчка Марьяша, и пусть всхлипывает его мать и сурово молчит жена — я, пожалуй, составлю компанию трем ее (и, может быть, его) детишкам, которые у гроба отца швыряются комьями глины и смеются, несмотря на шиканье окружающих — но не смеяться я буду: я разревусь — откровенно, при всех нагло разревусь… — от счастья — а потом пойду к своему клененку, чтобы рассказать…

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.